Адель Кутуй - Неотосланные письма [Повесть и рассказы]
А вот уже мелодия ее грустной арии. О, если бы Шакир был сейчас рядом. Как мучительно тянется время. Если б можно было долететь до него голосом, вьюгой, опуститься снегом на плечи, отдать ему все тепло песни, обогреть. Как бы она пела тогда. А может быть, в землянке включат радио, и, обмерзшие, у веселого разожженного огня солдаты вдруг услышат ее. Всякое же может быть… В землянке будет накурено, тесно…
Вот опять всплеснулись скрипки, как испуганная птица в густой чаще, и мелко-мелко застучал барабан, и вдруг охнул громко весь оркестр, и полилась томительная, завораживающая мелодия.
Хаят почему-то вспомнила себя девочкой. Они сидят с бабушкой на солнце и чинят мешки. Мешков много и солнца много. Оно жарит плечи. А в кувшине, в теньке, холодная вода. Она запрокидывает голову и пьет прямо из кувшина, и вода стекает по подбородку за майку и кажется, что она выпьет сто кувшинов не отрываясь, не передыхая. Вот она сбегает по тропе к реке и моет шерсть, и в воде плавают светлые облака, и река, словно небо, только близкое, можно замутить его рукой, и тогда разбегутся круги и облака вздрогнут… А вот бесконечные желтые киргизские степи, куда они переехали осенью. Она лежит у костра и смотрит на бегущий по полешкам огонь. И старый, большой киргиз тоже глядит на костер и поет, протяжно, невесело, покачиваясь слегка, и глаза его узкие и в них блеск огня. Степь будто ловит каждый звук, уносит его в черноту, и когда киргиз умолкает, кажется, что песня еще тянется далеко-далеко улетающим эхом. «Пой», — говорит киргиз, и Хаят поет, и ей хочется, чтоб обязательно получилось так же, как у него — протяжно, широко, неторопливо. Киргиз улыбается и пьет кумыс… Через два года они уезжали, и над степью лежало громадное, глубокое небо. Они уезжали в Симбирск… Потом, как-то вечером, в их маленький дом пришли два веселых военных и просили ее выступить на концерте для уходящих на фронт красноармейцев. Особенно ее упрашивал голубоглазый чубатый парень. Он часто оправлял ремень и краснел. Его звали Шакир. Она согласилась. А после концерта случилось то, о чем она никогда не думала, — она влюбилась. Шакир держал ее руку и говорил: «Я вас никогда не забуду… Может быть, когда-нибудь встретимся…» Они попрощались, но он не уходил. Шла война. А потом он искал ее долго, упорно и нашел в Казани. Она училась в музыкальном училище. Он пришел прямо на занятия и ждал у дверей, и его прогонял сторож…
Увертюра кончилась. Хаят взглянула на себя в зеркало. Дождь аплодисментов бушевал в зале.
Через пять минут ее выход. И вдруг Хаят охватил страх — оперу принимают хорошо, а что будет дальше?
Она прошла узким коридором. Увидала маленький микрофон на краю сцены, подумала: «Может быть, он услышит меня», ей стало покойно и, не дожидаясь указания режиссера, она точно ветер выскользнула на светлую сцену, подхваченная зыбкой мелодией радости.
Она забылась. Она пела, подойдя близко к микрофону.
Где ты, милый?Я жду,Я люблю, слышишь ли?
Она видела землянку, усталые руки, протянутые к огню, видела Шакира. И зал настороженный, точно боясь вспугнуть ее, слушал, затаив дыхание, и вдруг раскололся разом громкими хлопками, требуя повторить арию…
Хаят пела. Ей было легко. Она не чувствовала усталости, ей казалось, что она может петь очень долго, доверяя людям что-то очень большое, хорошее.
Когда закрылся занавес, ее обступили артисты.
— Поздравляем, Хаят ханум!
— Вы прямо колдунья…
Она стояла смущенная, счастливая, не зная, что сказать. «Слышал ли он меня?» — думала она. Ей пожимали руки. Она быстро отвечала:
— Спасибо, спасибо…
И когда осталась одна в тихой гримировочной и легла на диван — в театре все знали ее излюбленную привычку и поэтому никто не мешал ей, — когда вдруг почувствовала приятную истомленность, она закрыла глаза, точно опять улетая далеко, но в дверь кто-то постучал и просунул в щель лист бумаги:
— Это вам.
— Очевидно, поздравительная телеграмма… Положите на стол, — сказала Хаят, не поднимаясь. Она лежала и думала: «От кого бы это могло быть?» Но вскоре забыла об этом и снова перенеслась мыслями на сцену, представляя, как она будет петь в последней картине. Она слышала, как прозвонили два раза, вдруг быстро соскочила с дивана и, захватив на ходу со стола телеграмму, заторопилась к выходу.
В коридоре одна из певиц, молоденькая, с тонкими руками, спросила ее, показав на свой грим:
— Хаят апа, хорошо так? — и заговорила сбивчиво, краснея: — Если б мне удалось спеть когда-нибудь, как вы… О нет, этого наверное, никогда не будет.
— Будет. — Хаят ласково взяла ее за руку.
Прозвенел третий звонок. Хаят подошла к свету у сцены и развернула плотный лист. Все закачалось и тихо закружилось. Она продолжала стоять на одном месте, но будто оказалась вдруг в глубоком колодце.
«Лейтенант Шакир Гайнутдинов пал смертью храбрых в боях против врагов…»
— Хаят апа, приготовьтесь к выходу, — громко сказал рядом помощник режиссёра. Она не ответила. По ее щеке косо ползла слеза. Посиневшие губы вздрагивали. Она вся сникла.
О продолжении спектакля нельзя было даже и думать. Помощник режиссера мял в руках программу, не зная что предпринять. Он даже не успел спросить: «Что случилось с вами, Хаят апа?», как она, покачнувшись, пошла на сцену.
Она пела.
Она пела тихо. Она чуть пригнулась. Она была матерью, у которой белые убили двух сыновей. Вот она подошла к речке, прислонилась к одинокому дереву и запела громче, словно вслушиваясь во что-то огромное, спрятанное глубоко в сердце. Эта песня напоминала о большой земле, осеннем примолкшем лесе, о далеком, бегущем облаками небе и тишине упавшего вечера.
Она трудно передвигалась по сцене, и дирижер удивленный ее игрой, застыл тонкой палочкой, и уже не только Хаят плакала, стоя на середине сцены, но и оркестр стонал, плакал.
Печально звенели скрипки, тяжело вздыхала виолончель. Но вот призывно запела труба, Хаят выпрямилась, подняла голову, взбежала на горку, и полилась чистая щемящая песня, прозрачная, как утро после дождя, — Хаят пела громко, высоко, точно хотела, чтоб ее голос, ее скорбь услыхали степи, леса, птицы. И уже вступил хор, и в зале все встали…
Когда закрылся наглухо занавес и вспыхнул яркий ослепительный свет и Хаят убежала в гримировочную, за сценой стали собираться гости, чтобы поздравить ее. Но стоящий у двери помощник режиссера что-то сказал директору, и тот быстро вошел к Хаят и вернулся назад ни на кого не глядя, не улыбаясь.
— Хаят Мансурова никого не может принять сейчас. Она просила поблагодарить вас. Ей… Она просила извиниться от ее имени… — сказал директор.
МУКИ СОВЕСТИ
Перевод Р. Кутуя
По мере того, как густела за окном темень, и в доме становилось тише, напряженней.
Было уже за полночь.
Тишина будто устоялась, отяжелела, и лишь иногда, словно вспугивая ее, стонал маленький Рустем и легко шуршали шаги Хадича апа. Она присаживалась у постели и долго сидела неподвижно, опустив голову, чуть сдерживая слезы.
Что делать, она не знала и сжимала пальцы.
Которую уже ночь, вся в ожидании, прикрыв уставшие от бессонницы веки, просидела она в неизвестности.
— Что делать?.. Что делать? — повторяла тихо, точно вслушиваясь в себя. — Лучше бы я сама заболела, мой мальчик.
Она смотрела на сына, теплой рукой гладила его горячий лоб, черные мягкие волосы они особенно были черны на белом снегу подушек.
— Папа… Папа, — звал ребенок в бреду. — Папа, ты меня тоже возьми в Москву… Ты ведь отпустишь меня, мама?
Хадича апа вздрагивала.
— Хорошо, хорошо, отпущу, — шептала она невольно, точно сын мог услышать ее, — отпущу…
Она бесшумно двигалась по комнате. Ей было страшно одной в плотной тишине ночного дома. Каждый раз, когда в коридоре раздавались шаги, она порывалась к двери, но снова устанавливалась тишина, и, сникнув, Хадича апа возвращалась к постели сына.
Она ругала себя за то, что не вызвала мужа телеграммой. «Если б он был дома, думала она. — Если б… завтра же дам телеграмму. Почему-то и доктор задерживается… Он придет. Он спасет его… Он должен спасти…»
Она успокаивала себя, ей казалось, вот сейчас откроется дверь и войдет он, доктор.
«Он спасет… Только бы пришел… А если не придет? Поздно. Скажет, уже поздно, и не придет… А если до утра… Если утром действительно будет поздно, а сейчас… Нет, нет, он придет…»
Она стояла оцепенев, уронив вниз руки. Она не могла сделать ни шагу.
Рустем стонал.
А несколько дней назад он бегал, смеялся, кричал, наполняя комнату шумом, тем необыкновенным легким шумом и суетой детства, от которого звенит стекло, веселее горит свет и утро начинается с тысячи незаметных мелочей, с горячего вкусного чая и улыбки. Его голос летящий, быстрый, его меткие вопросы — а почему? — каждый день был для него открытием — делали жизнь праздничной, торопливой. А как он любил отца… Любил забираться ему на колени и слушать страшные сказки. Отец приходил с работы усталый, ему было не до сказок, но он выдумывал их, всегда новые, неожиданные. А теперь…